Закладки
  Добавить закладку :

|
|

Главная | "Биография души" | Произведения | Статьи | Фотогалерея | Гессе-художник | Интерактив

Лауреат Нобелевской премии по литературе за 1946 г

Произведения Нарцисс и Гольдмунд  Скачать книгу
14
Размер шрифта:

чтобы затем отдать мастеру для окончательной отделки.
       Над фигурой Нарцисса он работал с глубокой любовью, вновь обретая себя в этой работе, свой артистизм и свою душу, всякий раз после того, как выбивался из колеи, а случалось это нередко; любовные связи, праздники с танцами, товарищеские попойки, игра в кости, а зачастую и потасовки сильно увлекали его, так что он днями не показывался в мастерской или работал смятенный и расстроенный. Но над своим апостолом Иоанном, любимый образ которого все чаще из замысла воплощался в дерево, он работал только в часы согласия с собой, самоотверженно и смиренно. В эти часы он был ни радостен, ни печален, не чувствуя ни жизнелюбия, ни тлена; к нему возвращалось то благоговейное, ясное и чисто звучавшее настроение сердца, с которым он некогда отдавался другу и был рад его руководительству. То был не он, стоявший здесь и создававший по собственной воле скульптуру, то был скорее другой Нарцисс, пользовавшийся его руками художника, чтобы уйти от бренности и изменчивости жизни и запечатлеть чистый образ своей сущности.
       Вот так, чувствовал иногда Гольдмунд не без страха, возникали подлинные произведения. Такова была незабываемая Мадонна мастера, на которую с тех пор он иной раз в воскресенье приходил взглянуть в монастырь. Так, таинственно и свято, возникали несколько лучших из тех прежних фигур, стоявших у мастера наверху в прихожей. Так возникнет когда- нибудь то, другое, то единственное, что было для него еще более таинственно и свято - изображение праматери человечества. Ах, если бы из рук человеческих выходили только такие произведения искусства, такие святые, непреложные, не запятнанные никаким тщеславным стремлением изображения! Однако это было не так, он давно знал это. Можно было делать и другое, прелестные и восхитительные вещи, исполненные мастерства, на радость ценителям искусств, украшавшие храмы и ратуши,- прекрасные вещи, да, но не святые, не подлинные отражения души. Он знал такие произведения не только у Никлауса и других мастеров, которые при всей изобретательности и тщательности исполнения были все-таки всего лишь забавой. Он познал, к своему стыду и на свою печаль, уже и сердцем, ощутил собственными руками, как может художник давать миру такие прелестные вещи, исходя из наслаждения собственным умением, из честолюбия, баловства.
       Когда он в первый раз осознал это, ему стало смертельно горестно. Ах, чтобы делать милые фигурки ангелов или другие пустяки, будь они даже столь прелестны, не стоило быть художником. Для других, возможно, для ремесленников, для горожан, для спокойных, довольных душ это. пожалуй, подходило, но не для него. Для него искусство и художественность ничего не стоили, если они не жгли, как солнце, и не захватывали подобно буре, а доставляли лишь удовольствие, приятность, мелкое счастье. Он искал другого. Позолотить чистым листовым золотом вырезанный, подобно изящному кружеву, венчик на голове Марии была работа не для него, даже если за нее хорошо платили. Почему мастер Никлаус брался за все эти заказы? Почему держал двух подмастерьев? Почему он часами выслушивал с аршином в руках всех этих членов муниципалитета или благочинных, заказывавших ему отделать портал или церковную кафедру? Он делал это по двум причинам, двум ничтожным причинам: ему хотелось быть прославленным мастером, заваленным заказами, и он копил деньги, деньги не для расширения предприятия или удовольствия от их траты, а деньги для своей дочери, которая давно уже была богатой невестой, деньги для ее приданого, кружевных воротников и парчовых платьев и брачной кровати орехового дерева, полной дорогих покрывал и полотна! Как будто красивая девушка не могла с таким же успехом познать любовь на любом сеновале!
       В часы таких рассуждений в Гольдмунде из глубин поднималась материнская кровь, гордость и презрение бесприютного по отношению к оседлым и имущим. Временами ремесленничество и мастер были противны ему, как пресные бобы. Часто он бывал близок к тому, чтобы убежать прочь.
       Да и мастер уже не раз горько раскаивался в том, что принял участие в этом строптивом и ненадежном малом, частенько испытывавшем его терпение. То, что он узнал о странствиях Гольдмунда, о его равнодушии к деньгам и имуществу, его страсти к расточительству, его многочисленных любовных похождениях, не могло расположить его; он взял к себе цыгана, ненадежного товарища. Не осталось незамеченным и то, какими глазами этот бродяга смотрел на его дочь Лизбет. И если он и проявлял больше терпения, чем ему хотелось, бы, то делал это не из чувства долга и робости, а из-за апостола Иоанна, фигура которого рождалась у него на глазах. С чувством любви и душевного родства, в котором он не вполне признавался себе, мастер наблюдал, как этот приблуд ший из лесов цыган из рисунка, ради которого он когда то оставил его у себя, рисунка трогательного и прелестного, хотя и неумелого, теперь медленно и только по настроению, но упорно и безупречно делал из дерева свою фигуру апостола. Когда-нибудь, в этом мастер не сомневался, она будет готова, несмотря на все настроения и перерывы, и тогда это будет произведение, на которое неспособен ни один из его подмастерьев, да и большим мастерам не часто удается. Хотя многое не нравилось мастеру в его ученике, хотя не раз порицал он его, часто доходя из-за него до бешенства,- об Иоанне он никогда не говорил ни слова.
       Остаток юношеской прелести и мальчишеской детскости, из-за которых Гольдмунд столь многим нравился, за эти годы постепенно утратился. Он стал красивым мужчиной, весьма желанным для женщин, мало располагавшим к себе мужчин. Да и характер, его внутренний мир очень изменились с тех пор, как Нарцисс пробудил его от блаженного сна во время пребывания в монастыре, с тех пор.как мир и странствия помяли его. Из прелестного, всеми любимого, кроткого и услужливого монастырского ученика он давно стал другим человеком. Нарцисс его пробудил, женщины сделали знатоком, странствия закалили. Друзей у него не было, сердце его принадлежало женщинам. Эти завоевывали его, достаточно было просящего взгляда. Он с трудом мог противиться женщине, отзываясь на малейший намек. И он, так тонко чувствовавший красоту и всегда любивший больше всего молодых девушек в пору расцвета, он же соблазнялся подчас и мало привлекательными и уже немолодыми женщинами. Иной раз на танцах он привязывался к какой-нибудь стареющей и унылой девице, никому не желанной и привлекавшей его из чувства сострадания, и не только сострадания, но и вечно присутствовавшей жажды нового. Как только он начинал увлекаться какой-нибудь женщиной - длись это недели или всего час,- она становилась для него прекрасной, он отдавался ей целиком. И опыт научил его, что любая женщина прекрасна, может сделать счастливым, что невзрачная и пренебрегаемая другими способна на необыкновенный пыл и самоотдачу, а увядающая - больше на материнскую печально-сладостную нежность, что у каждой женщины есть своя тайна и свое очарование, раскрывать которые - блаженство. В этом все женщины были равны. Любой недостаток в возрасте или красоте уравновешивался ка кой-нибудь особенностью. Только, разумеется, не всякая удерживала его одинаково долго. По отношению к молоденькой и самой красивой он бывал ни на йоту более преисполнен любви и благодарности, чем по отношению к дурнушке, он никогда не любил вполсердца. Но были женщины, которые привязывали его к себе лишь через три или десять любовных ночей, другие же после первого раза исчерпывали себя и бывали забыты.
       Любовь и сладострастие казались ему единственными, чем можно согреть жизнь и наполнить значением по-настоящему. Он не знал честолюбия, епископ и нищий были равны в его глазах; приобретательство и имущество тоже не привлекали его, он презирал их, он никогда бы не принес им ни малейшей жертвы и беспечно бросался заработанными деньгами, временами немалыми. Любовь женщин, игра полов - это стояло у него на первом месте, и семя нередкой его печали и пресыщенности росло из опыта мимолетности и непостоянства сладострастия. Горячая, быстротечная, восхитительная вспышка любовного наслаждения, его короткое чувственное горение, его быстрое угасание - это, казалось ему, является сутью любовного переживания, стало для него символом всех наслаждений и всех страданий жизни. Печали и созерцанию бренности он мог отдаваться с такой же самоотверженностью, как и любви, и даже эта грусть была любовью, даже она была сладострастием. Как любовное наслаждение через миг своего наивысшего, блаженнейшего напряжения со следующим вздохом, должно непременно исчезнуть и опять умереть, так и самое глубокое одиночество и поглощенность печалью непременно вдруг сменится желанием, новой увлеченностью светлой стороной жизни. Смерть и наслаждение были одно. Матерью жизни можно было назвать любовь или страсть, но ею можно было назвать также могилу и тлен. Матерью была Ева, она была источником счастья и источником смерти, она вечно рождала, вечно убивала, в ней любовь и жестокость были едины, и ее образ становился для него олицетворением и священным символом, чем дольше он носил его в себе.
       Он знал не на словах и в сознании, но более глубоким знанием крови, что его путь ведет к матери, к сладострастию и к смерти. Отцовская сторона жизни, дух, воля не были его стихией. То была область Нарцисса. И только теперь Гольдмунд вполне понял слова друга и увидел в нем свою противоположность, и это он тоже передавал в фигуре своего Иоанна и делал видимым. Можно было тосковать по Нарциссу до слез, можно было чудесно мечтать о нем, но достичь его, стать им было нельзя.
       Каким-то скрытым чувством Гольдмунд произвел и тайну своего искусства, своей глубокой любви к искусству, своей подчас дикой ненависти к нему. Без размышлений, чутьем он предугадывал в разнообразных подобиях: искусство было слиянием отцовского и материнского начал мира, духа и крови; оно могло начаться в самом что ни на есть чувственном и привести к предельно отвлеченному или, взяв свое начало в чистом мире идей, завершиться в наиполнокровнейшей плоти. Все произведения искусства, поистине возвышенные, а не просто хорошие поделки, были полны вечной тайны, к примеру. Божья Матерь мастера, все истинные и несомненные произведения искусства имели опасное, улыбающееся двойное лицо, женско- мужское, совмещенность инстинктивного с чистой духовностью. Но больше всего эта двойственность проявилась бы в матери, если бы ему когданибудь удалось создать ее образ.
       В искусстве и в бытии художника виделась Гольдмунду возможность некоего примирения своих глубочайших противоположностей или, по крайней мере, замечательного, всегда нового подобия двойственной своей натуры. Но искусство не было просто чистым даром, им нельзя было обладать безвозмездно, оно стоило очень многого, оно требовало жертв. Более трех лет жертвовал Гольдмунд ему самое высшее и насущнейшее, что ставил наряду с любовным наслаждением: свободой. Независимость, блуждание в безбрежности, вольные странствия без семьи по жизни - все это он отдал. Пусть другие считали его своенравным, строптивым и достаточно самовластным, когда он иной раз в неистовстве пренебрегал работой в мастерской - для него самого эта жизнь была рабством, тяготившим его подчас до невыносимости. И не мастеру должен был он подчиняться, не будущему, не естественным потребностям, а самому искусству. Искусство, такое, казалось бы, духовное божество, требовало столько ничтожных вещей! Оно требовало крыши над головой, для него нужны были инструменты, дерево, глина, краски, золото, оно требовало труда и терпения. Для него он пожертвовал свободой лесов, упоением просторами, терпким наслаждением опасностью, гордостью бедности и должен был приносить все новые жертвы, скрепя сердце и мучаясь.
       Какую-то часть пожертвованного он обретал вновь; слегка мстя рабскому порядку и оседлому образу жизни известными похождениями, связанными с любовью, потасовками с соперниками. Вся подавляемая необузданность, вся ущемленная сила его натуры устремлялась, подобно чаду, к этому вынужденному выходу, он прослыл драчуном, которого все боялись. По пути к какойнибудь девушке или возвращаясь с танцев, подвергнуться вдруг нападению в темном переулке, получив несколько ударов палкой, молниеносно развернуться и перейти от защиты к нападению, с трудом переводя дыхание, прижать запыхавшегося противника, ударить его кулаком в подбородок, оттаскать за волосы или изрядно придушить за шею - это доставляло ему удовольствие и излечивало на какое-то время от темных настроений. Да и женщинам это нравилось.
       Все это с избытком заполняло его дни, и все имело смысл, пока длилась работа над апостолом Иоанном. Она тянулась долго, и последняя тонкая отделка лица и рук проходила в торжественной и выдержанной собранности. В небольшом сарае для дров позади мастерской заканчивал он работу. Наступил час, когда фигура была готова. Гольдмунд принес метлу, тщательно подмел сарай, смахнул последнюю деревянную пыль с волос своего Иоанна и долго стоял потом перед ним, час, а то и дольше, полный торжественного чувства редкостного переживания величия, может, оно когда-нибудь повторится в его жизни, а может, и останется единственным. Мужчина в день свадьбы или в день посвящения в рыцари, женщина после рождения первенца, пожалуй, чувствует подобное движение в сердце, высокое предназначение, глубокую серьезность и одновременно уже тайный страх перед моментом, когда это высокое и единственное будет пережито и пройдет, заняв свое место, и поглотится обычным ходом дней.
       Он встал, увидел перед собой стоящего друга Нарцисса, руководителя своей юности, с поднятым, как бы прислушивающимся лицом, изображенным в одеянии и с атрибутами любимого ученика Христа, с выражением покоя, преданности и благоговения, которое было как бы зарождающейся улыбкой. Этому прекрасному, благочестивому и одухотворенному лицу, этой стройной, как бы парящей фигуры, этим изящно и благочестиво поднятым, длинным кистям его рук были не чужды боль и смерть, но им чужды были отчаяние, смятение и протест. Душа за этими благородными чертами могла быть радостной или печальной, но она была настроена чисто, она не страдала разладом.
       Гольдмунд стоял и созерцал свое творение. Если поначалу это созерцание было благоговейным воспоминанием о ранней юности и первой дружбе, то закончилось оно бурей забот и тяжелыми думами. Вот здесь стоит его творение, и прекрасный апостол останется, и его нежному цветению не будет конца. Он же, кто создал его, должен теперь проститься со своим творением, уже завтра оно не будет больше принадлежать ему, не будет больше для него прибежищем, утешением и смыслом жизни. Он остался опустошенным. И ему показалось, что лучше всего было бы сегодня же проститься не только со своим Иоанном, но и с мастером, с городом и с искусством. Здесь ему больше нечего делать; в его душе не было никаких образов, которые он мог бы воплотить. Тот желанный образ образов, фигура матери человечества, был пока для него недостижим еще долго. Что ж, ему теперь опять полировать фигурки ангелов и делать орнаменты?
       Он вскочил и пошел к мастерской мастера. Тихо вошел и остановился у двери, пока Никлаус заметил его и спросил:
       - Ну что, Гольдмунд?
       - Моя фигура готова. Может быть, вы До обеда пройдете взглянуть на нее.
       - Охотно пройду, прямо сейчас.
       Вместе они прошли в сарай, оставив дверь открытой, чтобы было светлее. Никлаус давно уже не видел фигуру, предоставив Гольдмунду работать самостоятельно. Теперь он рассматривал ее с молчаливым вниманием, его замкнутое лицо стало прекрасным и просветленным, Гольдмунд видел радость в его строгих голубых глазах.
       - Хорошо,- сказал мастер.- Очень хорошо. Это твоя пробная работа на звание подмастерья, Гольдмунд, вот ты и выучился. Я покажу твою фигуру людям нашей гильдии и потребую, чтобы тебе выдали за нее свидетельство о получении звания мастера, ты заслужил его.
       Гольдмунд мало придавал значения гильдии, но знал, сколь высокое признание значили слова мастера, и был рад.
       Медленно обойдя фигуру Иоанна еще раз, Никлаус сказал со вздохом:
       - Эта фигура полна смирения и ясности, она серьезна, полна счастья и покоя. Можно подумать, что ее сделал человек, в чьем сердце светло и радостно.
       Гольдмунд улыбнулся.
       - Вы знаете, что я изобразил в этой фигуре не себя, а своего любимого друга. Это он привнес ясность и покой в образ, не я. Ведь это, собственно, не я создал образ, а он вложил его в мою душу.
       - Пусть так,- сказал Никлаус.- Это тайна, как возникает такой образ. Не принижая себя, скажу однако: я сделал много фигур, которые далеко позади твоей, не по искусству и тщательности, а по истинности. Ну, да ты и сам хорошо знаешь, что такое создание нельзя повторить. Это - тайна.
       - Да,- сказал Гольдмунд,- когда фигура была готова и я вгляделся в нее, то подумал: что-нибудь подобное мне не сделать вновь. И поэтому я считаю, мастер, что вскоре отправлюсь опять странствовать.- Удивленно и негодующе Никлаус взглянул на него, его глаза опять стали строгими.
       - Мы еще поговорим об этом. Для тебя работа только начинается, вероятно, теперь не время убегать. Но на сегодня ты свободен, а к обеду будь моим гостем.
       К обеду Гольдмунд пришел, причесавшись и умывшись, в воскресном костюме. На этот раз он знал, как много значило и какой редкой милостью было приглашение мастера к столу. Однако, когда он поднимался по лестнице к прихожей, заставленной фигурами, сердце его было далеко не так полно благоговения и смущенной радости, как в тот раз, когда он с бьющимся сердцем переступил порог этих красивых покоев.
       Лизбет тоже принарядилась и надела на шею ожерелье с камнями, а к столу, помимо карпа и вина, был приготовлен сюрприз: мастер подарил Гольдмунду кожаный мешочек для денег, в котором лежали два золотых, плата ему за изготовленную фигуру.
       На этот раз он не сидел молча во время беседы отца с дочерью. Она обращалась к нему и чокалась с ним бокалами. Гольдмунд усердно работал глазами, желая воспользоваться случаем, чтобы получше разглядеть красивую девушку с благородным и несколько высокомерным лицом, и его глаза не скрывали, как сильно она ему нравилась. Она была вежлива с ним, но не краснела и не становилась теплее, что разочаровало его. Опять ему от души захотелось заставить говорить это прекрасное неподвижное лицо и выдать свою тайну.
       Он поблагодарил за обед, побыл немного в прихожей с резными фигурами и пошел бродить по городу, бесцельный и праздный. Он был весьма почтен мастером, сверх всяких ожиданий.
       Почему же это не радовало его? Почему во всем этом почтении было так мало праздничности?
       Следуя прихоти, он нанял лошадь и поскакал в монастырь, где когда-то впервые увидел творение мастера и услышал его имя. Это было два-три года тому назад и тем не менее так невообразимо давно. Он зашел в монастырскую церковь и долго смотрел на Божью Матерь, и сегодня эта фигура восхитила и покорила его; она была прекраснее Иоанна, она была равна ему по глубине и тайне и превосходила его по искусности, свободному, бесплотному парению. Теперь он заметил в этой работе детали, которые видны лишь художнику: спокойные, мягкие движения одеяния, смелость в изображении длинных кистей рук и пальцев, тонкое использование случайностей в фактуре дерева - все эти красоты хотя не шли в сравнение с целым, с простотой и глубиной духовного видения, однако они тоже были налицо, были прекрасны и под силу лишь одаренному человеку, основательно знавшему толк в ремесле. Чтобы суметь сделать нечто подобное, нужно было носить в душе не только образы, но и иметь наметанный глаз и на редкость набитую руку. Так, может быть, стоило поставить на службу искусству всю свою жизнь за счет свободы, за счет сильных переживаний, только для того, чтобы когда-нибудь создать нечто подобное и возможное не только благодаря пережитому, увиденному, перечувствованному в любви, но и благодаря предельно уверенному мастерству? Это был большой вопрос.
       Гольдмунд вернулся в город поздно ночью на загнанной лошади. Трактир еще был открыт, там он поел хлеба и выпил вина, затем поднялся в свою комнату у рыбного рынка, в разладе с собой, полный вопросов, полный сомнений.

    ДВЕНАДЦАТАЯ ГЛАВА

       На другой день Гольдмунду не хотелось идти в мастерскую. Как уже бывало не раз в таких случаях, он слонялся по городу. Смотрел, как женщины и служанки идут на рынок, остановился нарочно у рыбного базара, наблюдая за рыботорговцами и их дюжими женами, выставлявшими и расхваливавшими свой товар, как они вытаскивали из своих бочек и предлагали прохладных серебряных рыб, которые с мучительно раскрытыми ртами и застывшими от страха золотыми

14


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26


Copyright 2004-2017
©
www.hesse.ru   All Rights Reserved.
Главная | "Биография души" | Произведения  | Статьи | Фотогалерея | Гессе-художник | Интерактив