Этот поразительно богатый, гибкий, дерзновенный ум, этот подлинный провидец
и сердцевед, на целое столетие опередив свое время, как в пророческом сне
творил идеал немецкой культуры духа, а идеал синтеза научной мысли с
душевным переживанием он разработал и развил с такой мощью, с какой это
удалось разве одному только Гете. В нем к нам обращается голос той овеянной
легендами Германии самоуглубленной духовности, которую сегодня многие
отрицают, ибо уже не она господствует на поверхности немецкой жизни. Этот
человек, почти до конца преобразовавший себя в дух, в своем творчестве, в
своей чудной власти над словом, являет единственную в своем роде
чувственную красоту и полноту, некое созвучие духовного и телесного,
которое только и можно отыскать у нашего странного любимца смерти. С
благодарностью и восторгом следуем мы за окрыленным ходом его писаний и
растроганно думаем о его человеческом облике, о котором его первый биограф
написал прекрасные слова: "Как он сам сказал, ему свойственно было жить не
в сфере чувственности, но в области чувств ибо внешнее его чувство
руководилось внутренним. Так создал он для себя в зримом мире - иной,
незримый мир. Это была страна, куда звало его томление, и туда он
возвратился, рано достигнув цели своего бытия!"
1919.
Бывают особенные дети - тихие, с большими, одухотворенными глазами, взгляд
которых нелегко выдержать. Им пророчат недолгий век, на них смотрят, как на
благородных чужаков, со смесью почтения и жалости.
Таким ребенком был Новалис.
Толпа знает его лишь по имени и по двум или трем песням, включаемым в
сборники. В образованных кругах он также мало известен, о чем говорит уже
то обстоятельство, что лежащее перед нами новое издание его сочинений -
первое за полвека.
Глубоко симпатично, глубоко притягательно явление этого поэта, чьи песни и
чье имя продолжают звучать нежной музыкой в памяти немецкого народа, между
тем как известность и воздействие того, что было им создано за его короткую
жизнь, не выходит за пределы самого узкого литературного круга. Новалис
умер двадцати восьми лет от роду и унес с собой в могилу лучшие ростки
ранней немецкой романтики. В благоговейной памяти своих друзей он сохраняет
непреодолимое обаяние юношеской красоты, его продолжают любить, о нем
продолжают тосковать, его незавершенное творение овеяно тайной прелестью,
как это едва ли было дано другому поэту.
Он был самым гениальным среди основателей первой "романтической школы",
которую, к сожалению, слишком часто смешивают с ее поздними, вторичными
отголосками, перенося на нее вызванное ими недоверие, вместе с ними
предавая ее забвению. На самом деле история немецкой литературы знает
немного эпох, которые были столь же интересны, столь же притягательны, как
ранняя романтика. Судьбу этой эпохи легко изложить в немногих словах: это
краткая история кружка молодых поэтов, художественные возможности которых
оказались подавлены господствующей тенденцией эпохи - неимоверным перевесом
философии. Но наиболее трагический момент в судьбе этой школы определен
тем, что ее самая большая надежда, ее единственный представитель, который
был первоклассным поэтом, умер в юности. Этот юноша - Новалис.
Никогда, пожалуй, не имела Германия более интересной, более живой
литературной молодежи, чем в то время, когда Вильгельм Шлегель начинал свою
организаторскую деятельность, когда его гениальный, но не подвластный
собственной воле брат Фридрих жил в Берлине вместе с упорным, трудолюбивым
Шлейермахером, когда легко возбуждающийся, беспокойный Тик увлек за собой
нерешительного Ваккенродера и внушил ему поэтический порыв. Шлейермахер
носил свои "Речи", которым предстояло сделать эпоху, в своей честной,
восторженной душе, старший Шлегель шлифовал филигранную отделку своих
образцовых критических работ и начинал вместе с умной Каролиной свой
неоценимый перевод Шекспира, Фридрих Шлегель написал между тысячью
взаимоисключающих планов и восторгов свою пресловутую, для нас уже
неудобочитаемую "Люцинду", Гете обращал на чету братьев свое внимательное
око, Новалис после головокружительно быстрого развития протягивал тонкую
руку к высочайшим венцам, а рядом с Фихте так ново и значительно явился
глубокий душой Шеллинг. Если не считать Дильтея ("Жизнь Шлейермахера") и
Гайма ("Романтическая школа в Германии"), ни один историк литературы не
сумел понять богатство и своеобразное очарование этой эпохи. Из десятилетия
в десятилетие ярлык "романтика" приклеивали без разбора целой куче
писанины, чтобы с ней покончить.
И все же злоупотребление словом "романтика" и недостаточное знание
вышеназванных отличных работ Дильтея и Гайма об этой эпохе - не
единственная и даже не самая важная причина почти полного забвения, в
которое погрузилось созданное Новалисом. Новалиса трудно читать, труднее,
чем любого другого немецкого писателя новейшего времени. От него остались
почти одни фрагменты, в которых поэт только отыскивал дорогу к чистому
творчеству через умозрение. И все-таки чтение его сочинений для хорошего
читателя, безусловно, окупает себя. Они пробуждают чувство близящейся
художественной победы, той победы, в которой нуждались его время и его
школа и которая именно в нем более всего приблизилась к воплощению. Нас
охватывает мучительно острое чувство: еще один шаг, еще десять лет жизни, и
у нас было бы одним бессмертным поэтом больше. Но мы должны
довольствоваться фрагментами, при чтении которых перед нашими глазами снова
и снова возникает прекрасное, улыбающееся, мучительно милое лицо слишком
рано взятого от нас юноши. Необычным и прискорбным образом мы не
располагаем, строго говоря, ни одним вполне оконченным произведением этого
писателя. Таковое могло бы представлять собой совершенно исключительную
ценность. Тот же Тик, например, написал в своем раннем периоде несколько
очаровательных сказок, но одна-единственная строка Новалиса, в силу своей
фрагментарности менее нас удовлетворяющая, имеет в себе несравнимо больше
волшебства высшей поэзии. В отдельных образчиках его творчества, также и в
песнях, веет совершенно неописуемое дуновение нежности, самой души; у него