похабные песни, а какой-то уличный мальчишка бросил через окно
кареты ком грязи прямо ему в лицо.
И теперь гнусные дела этого человека были у всех на устах,
и слухи о них заполонили весь город, где все его прежде знали и
любили. Его обвиняли во всех мыслимых пороках, и он ничего не
отрицал. Люди, о которых он и думать забыл, являлись в суд и
рассказывали о преступлениях, которые он совершил несколько лет
назад; слуги, которым он щедро платили которые вдобавок
обкрадывали его, смаковали подробности его порочных увлечений,
и на лице каждого читалось отвращение и ненависть; и не было
человека, который заступился бы за него, похвалил бы его,
простил, кто сказал бы о нем доброе слово.
Он вытерпел все, он покорно шел за стражниками в камеру и
покорно стоял перед судьей и свидетелями; с удивлением и
печалью устало смотрел он на все эти злобные, возмущенные лица
и в каждом из них за маской ненависти и уродства видел тайное
очарование любви, и сияние доброты было в каждом сердце. Все
они некогда любили его, он же не любил никого, а теперь он
прощал их всех и пытался найти в своей памяти хоть что-нибудь
хорошее о каждом из них.
В конце концов его заточили в тюрьму, и никто не имел
права навещать его; и вот в лихорадочном бреду он вел беседы со
своей матушкой, и со своей первой возлюбленной, и с крестным
Бинсвангером, и с северной красавицей, а когда приходил в себя
и целыми днями сидел, одинокий и всеми покинутый, то его
терзали все муки ада, он изнемогал от тоски и заброшенности и
мечтал увидеть людей -- с такой страстью и силой, с какими не
жаждал ни одного наслаждения и ни одной вещи.
Когда же его выпустили из тюрьмы, он был уже стар и болен,
и никто вокруг не знал его. Все в мире шло своим чередом; в
переулках гремели повозки, скакали всадники, прогуливались
прохожие, продавались фрукты и цветы, игрушки и газеты, и
только Августа никто не замечал. Прекрасные дамы, которых он
когда-то, упиваясь музыкой и шампанским, держал в своих
объятьях, проезжали мимо него, и густое облако пыли, вьющееся
позади экипажей, скрывало их от Августа.
Однако ужасная пустота и одиночество, от которых задыхался
он в разгар самой роскошной жизни, полностью покинули его.
Когда он подходил к воротам какого-нибудь дома, чтобы ненадолго
укрыться от палящего солнца, или просил глоток воды на заднем
дворе, то с удивлением видел, с какой враждебностью и с каким
раздражением обходились с ним люди, -- те самые люди, которые
прежде благодарным сиянием глаз отвечали на его строптивые,
оскорбительные или равнодушные речи.
Его же теперь радовал, занимал и трогал любой человек; он
смотрел, как дети играют и как они идут в школу, -- и любил их,
он любил стариков, которые сидели на скамеечках перед своими
ветхими домишками и грелись на солнце. Когда он видел молодого
парня, который влюбленными глазами провожал девушку, или
рабочего, который, вернувшись с работы, брал на руки своих
детей, или умного, опытного врача, который проезжал мимо него в
карете, погруженный в мысли о своих больных, или даже --
бедную, худо одетую уличную девку, которая где-нибудь на
окраине стояла под фонарем и приставала к прохожим и даже ему,
отверженному, предлагала свою любовь, -- и вот, когда он
встречался с ними со всеми, -- все они были для него братья и
сестры, и каждый нес в своей груди воспоминание о любимой
матери и о своем лучезарном детстве или тайный знак высокого и
прекрасного предназначения и казался ему необыкновенным, и
каждый привлекал его и давал пищу для размышлений, и ни один не
был хуже его самого.
Август решил пуститься, в странствия по свету и найти
такой уголок, где он смог бы принести пользу людям и доказать
свою любовь к ним. Ему пришлось привыкнуть к тому, что вид его
уже никого не радовал: щеки его ввалились, одет он был как
нищий, и ни голос, ни походка его не напоминали уже никому
того, прежнего Августа, который некогда радовал и очаровывал
людей. Дети боялись его, их пугала его длинная свалявшаяся
седая борода, чисто одетая публика сторонилась его, словно
опасаясь запачкаться, а бедные не доверяли ему, чужаку, который
мог отнять у них последний кусок хлеба. Но он научился никогда
не отчаиваться, да и не позволял себе этого. Он замечал, что
маленький мальчик тщетно пытается дотянуться до дверной ручки в
кондитерской, -- вот тут он мог прийти на помощь. А иногда ему
попадался человек, который был еще несчастнее его самого,
какой-нибудь слепой или увечный, которому он мог подать руку
или еще чем-нибудь помочь. А если и этого не доставалось ему на
долю, он с радостью отдавал то немногое, что имел, -- ясный,
открытый взгляд, доброе слово, улыбку понимания и сочувствия.
Своим собственным умом и опытом дошел он до особого умения --
угадывать, чего ждут от него люди и что может принести им
радость: одному хотелось услышать звонкие радостные слова
привета, другому хотелось молчаливого участия, третьему же --
чтобы его оставили в покое и не мешали. И каждый день ему
приходилось удивляться, сколько бед и несчастий на свете и как
тем не менее легко принести людям радость; и с восторгом и
счастьем он вновь и вновь наблюдал, как рядом со страданием
живет веселый смех, рядом с погребальным звоном -- детская
песенка, рядом с нуждой и подлостью -- достоинство, остроумие,
утешение, улыбка.
И казалось ему теперь, что жизнь человеческая сама по себе
замечательна. Когда ему навстречу из-за угла неожиданно
выскакивала стайка школьников -- какая отвага, какая юная жажда
жизни, какая молодая прелесть блестела в их глазах; пускай эти
сорванцы дразнят его и смеются над ним -- это ничего, что тут
плохого, он и сам готов был их понять, когда видел свое
отражение в витрине или в воде колодца, -- ведь он и вправду
был смешным и убогим на вид. Нет, теперь ему вовсе не хотелось
понравиться людям или испытать свою власть над ними -- эту чашу
он уже испил до дна. Для него было теперь возвышающим душу